Но куда это я уклонился от Диккенса и упоминания о разочаровании, которое пережил с ним? Он оказался скупым.
Читаю его биографию и вижу факты, но никак не могу сложить их в сумму, которой название так ужасно… Предположение о чем-нибудь корыстном, даже о простой заинтересованности деньгами, до того не вяжется с представлением о Диккенсе, как авторе книг, что мне подсказали его со стороны. Но только когда я читал биографию, я чему-то все удивлялся, от чего-то недоумевал, все еще не понимая, — от чего именно. Вся жизнь его была хлопотлива, деятельна, напряжена даже в старости. У него не было отдыха и он не давал себе отдыха. В последнее время писанье давалось ему уже трудно, особенно, например, трудно давалась «Крошка Доррит», как я заметил, растянутая, с такими ненужными монологами Флоры и по временам утомительными описаниями. Позднейшие его произведения, как, например, «Николай Никльби», совсем слабее. Почему же он не положил перо, как клал его временами на много лет Тургенев, или не принимался за перо ленивый Гончаров? Но Диккенс никогда не был ленив, и все работал и работал. Не писал, а работал. Все чего-то не понимаю и спрашиваю себя, зачем он работал, когда ему не хотелось писать? В конце жизни, — рассказывает биограф, — он разошелся с женой по обоюдному согласию, и в объяснение пишет, что он любил простоту, а она желала держать себя и дом свой как важная лэди, устраивая приемы у себя и проч. Это и нравится в Диккенсе, но как-то жестко в отношении жены. Разойтись с женщиной под старость, народив детей и вместе воспитав их! Ужасно не вяжется с образом Диккенса. Дети были уже взрослые: старший сын ушел с матерью, прочие остались при отце. «Значит прочие осудили мать». И однако же это так поражает в Диккенсе, который оставил нам страницы такой деликатности и прощения! Ведь Бог не наделил ее таким талантом: он забывался за сладкими вымыслами художества; но что такое приемы, некоторые наряды и, допустим, роскошь обстановки, как не замена или подмена недостатка внутреннего творчества, как не иллюзия в своем роде, не поэзия в своем роде? Чем-нибудь утешиться человеку нужно: богатый утешается «Пикквиком», бедный — тем, что примет у себя новых и особенно знатных гостей. Ему следовало пожалеть свою старушку. Как это досадно. Он разошелся с нею. А сам все трудился и трудился. Видя, что перо окончательно изменяет, он стал читать публично свои произведения, — в Англии и даже в Америке. Успех чтений был необыкновенный: здесь, как и во всем, за что он ни брался, он был мастером. Между тем и здоровье становилось слабо: уже на чтениях присутствовал доктор, чтобы подать помощь сейчас, как только это потребуется. Значит, опасение и угрозы, что это «потребуется» — были, и об этом знал Диккенс, но читал. Не для благотворительности и «в пользу женских курсов», как наши, правда, не умеющие ни читать, ни говорить чтецы, — а за сумму несколько сот рублей, чуть ли не более тысячи за вечер. У него это скоро оформилось, и он уже читал «по заказу», получая вперед плату с своего антрепренера. В Америке, в Соединенных Штатах, его встретили как триумфатора, забыв — такова доброта народная — неприятность, случившуюся у него там, при первой поездке. Тогда его тоже увенчали: но на одном парадном обеде [195] , для него устроенном, он воспользовался присутствием важных членов администрации и конгресса и произнес речь, обратившись к ним относительно «урегулирования прав собственности на литературные произведения» и обеспечения этих прав в Америке. Предложение его было выслушано, но было встречено холодно и прессою и обществом, и вообще не возымело действия. Результатом этого было неудовольствие Диккенса; а главное — появились его «Заметки о С. Американских Штатах», род мемуаров из путевых заметок, которые я читал лет 15 тому назад. Невозможно представить того смешного и унизительного образа, какой он придал гражданам республики, и особенно ее прессе, — выставив их, да и все население страны, всю деловитую и значащую часть этого населения, как сплошь хвастунов, мальчишек и обирал чужой собственности. Действие книжки этой до того сильно, что — помню — вполне доверившись наблюдателю-Диккенсу, я так на много лет и остался под действием его взгляда, никогда ничего не чувствуя к этой нации пустых людей и эксплуататоров. Так их представил Диккенс. Вдруг только это лето, почти вот сейчас, я узнаю о таком мотиве книги: значит, раздражение, произведенное в Диккенсе отказом, вероятно, уплачивать ему за перепечатки его романов в Америке, было подобно ушибу, удару. Он его не мог перенести и не мог забыть, простить.
— Да вы обратите внимание, — сказали мне, — сколько он получал за романы: биограф приводит суммы, и в одном месте сказано, что за который-то роман, не лучший и не главный, он получил на наши деньги 200 ООО рублей. Он вовсе не нуждался, ни тогда, ни ранее!
«Ни тогда, ни ранее!» Ни, конечно, — в те последние годы, когда, почти задыхаясь, — он все читал и читал в огромных залах разных городов Англии и Америки. Слова биографа: «Диккенс, в противоположность отцу своему, — всегда был аккуратен и бережлив в отношении денег», — вдруг осветились для меня страшным, другим смыслом: Диккенс наследственно и врожденно был скуп! Добродетели и слабости детей часто бывают в контрасте с родительскими излишествами или тоже слабостями. Тут можно подозревать какой-то даже закон. Историю своего детства Диккенс рассказал в «Давиде Копперфильде», а в Микабере, таком бестолково-расточительном, он вывел своего отца. Отец этот был фантазер и не деловитый человек, не служака. Он, как и Микабер в романе, разорился и разорил свою семью: Диккенс-ребенок страшно бедствовал. Жизненное испытание дало первый толчок движению врожденного предрасположения: тратить возможно меньше и получать возможно больше. С годами, с ослаблением души и сил, недостаток вырос: Микабер в романе распустился под старость и все выпустил из Рук, Диккенс под эту же старость весь сжался до сухости. Я вспомнил так чудно и вместе мучительно описанную в «Лавке древностей» слабость выведенного там дедушки — к металлу, золоту. Старик был чудный, и это была просто болезнь. Мне показалось, что описание слишком живо, чтобы быть только литературным. Я думал о Диккенсе: бедный, бедный, добрый ангел Европы, действительно ангел ее, сказавший такие чудесные слова сердцу человеческому! К собственному его сердцу прикрепился червяк, которого он не в силах был оторвать, и который сосал его таким унизительным сосаньем. Вот что значит «грех», и как он страшнее, чем то пошлое «соблазнение девицею», в каковом смысле всегда разъясняли его «святые» старой истории. Нет, это гораздо страшнее и мучительнее девиц.
О памятнике И. С. Тургеневу {34}
Тургеневу должен быть поставлен памятник, — и знаете кем? Русскими женщинами. В условиях новой культуры, новой образованности, в шуме и гаме новой цивилизации, и притом будучи сам одним из великих вождей этой образованности и культуры, он вместе был не по наружности, а по существу, средневековым рыцарем в его прекраснейшем идеале — в возвышенном поклонении женщине. Но он делал это не отвлеченно, а конкретно. Он собрал и собирал всю жизнь драгоценнейшие черты женского образа, рассеянные здесь и там, раскиданные на мириадах встреченных им женщин. Как искатель золота ищет золотых блестков в золотоносном песке и, прибавляя крупинку к крупинке, получает и имеет массивный кусок металла, каким никто не обладает, так Тургенев, по крупинкам собирая идеальное в женщине, дал в совокупности своих созданий великий образ русской девушки и женщины, и героический (Елена в «Накануне»), и самоотверженный (Лиза Калитина в «Дворянском гнезде»), и бесконечно терпеливый («Живые мощи»), и страстно нетерпеливый (Ирина в «Дыме»), но во всех проявлениях этих именно героический, поднятый над уровнем средней и пошлой действительности. Справедливо говорят и всегда говорили, что в деле освобождения крестьян от крепостной зависимости его «Записки охотника» сыграли большую роль. Но весь более сложный узор его последующей деятельности, целый ряд его романов, повестей и рассказов совершил другое и, пожалуй, не менее важное дело: он пробудил дремлющие силы русской девушки и женщины на всех ступенях общественного положения и, указав им лучшее, сказав, что он видит в них лучшее, толкнул их, всю огромную их массу, к подвигу, самоотвержению, к страданию за другого, к бесконечному терпению, но прежде всего и во главе всего — к образованию, к чтению, к начитанности. Многие замечают, что теперь девушки, по крайней мере в учащемся слое, начитаннее и литературно образованнее своих сверстников и товарищей по школе; но не все отмечают, что началось это с Тургенева, который сделал для русской женщины совершенно невольным чтение. Этим благородным, одухотворенным способом он сделал невозможным для них прежний бытовой покой, бытовую ежедневность и, увы, бытовую заурядность и мелочность. Он заставил женщин думать о крупных вещах, думать о крупных заботах: и пустил как стрелу с туго натянутого лука в полет, в котором она до сих пор не остановилась и, может быть, никогда уже не остановится. Это такая общественная и историческая заслуга, которую невозможно сейчас обнять умом во всех последствиях. Укажем лишь, сколько больниц и школ основано такими женщинами, сколько около народа трудится с букварем и лекарствами девушек и женщин-семьянинок, которые в первоначальном движении своем были выведены из инертности рукою Тургенева. Вот чей бюст или портрет должен бы украсить каждую женскую аудиторию, актовый зал женской гимназии; должен быть над письменным столом каждой учительницы и женщины-врача. А все женщины тем шумным роем, какой они имели лет тридцать назад, должны бы потребовать всероссийского ему памятника и сами первые понести на него лепты.