— Семья, именно когда она глубока и идеальна, имеет ужасный порок в себе, неустранимый, из существа ее вытекающий, даже из существа ее идеализма: именно — эгоизм, попечение только о себе, полное забвение мира и ближних. Счастливая семья — ужасная семья, и лучший семьянин — ужасный человек. Правда, эта семья крепка, тверда, цветет и будет цвести своим соком, когда даже вокруг нее будет пустыня; но вот этой-то пустыни окружающего она не сумеет и не захочет предупредить. Семья, правда, камень общества, родины, государства; но только в смысле неподвижности ее, как мертвый кирпич в стене дома, а не как жилец дома. Всякий холостой, всякая блудница лучше семьянина в горе отечества, в пожаре родины: они бросятся спасать, жертвовать собою, гибнуть для общего блага. Тогда как ваша счастливая семейка преспокойно будет кушать чай с вареньем при общей гибели. Собственно, один только этот упрек, единственная эта критика досягала цели своей: ниспровержение апофеоза семьи. Тогда я критикам не отвечал (желая продолжать защиту семьи) и только теперь громко высказываю, что одна эта стрела (из многих пущенных) попадала в сердце семьи.

Действительно эгоизм! Евреи потому и не имеют отечества, потеряли государство, что, при их апофеозе семьи, никогда государство, нация, страна, законы, спасение и проч. и проч. не могли быть для многих из них, для какой-нибудь обширной группы их, горячо дороги, до муки защищаемы. «Что мне Иерусалим, когда жива моя Хайка». И поэтому же, по этому апофеозу семьи, они не умирают «в рассеянии». Каждая семья — неуничтожимая, не распадающаяся, вечная клеточка! Но продолжу критику:

И если бы нация, как мечтают все священники и требуют, как предписывают и благоустрояют все чиновники, и к этому направлено все законодательство о семье всех европейских народов, — если бы нация, говорю я, сплошь и вся, без исключения и прорех, без мятежей и изломов, состояла из таких вот счастливых семей, «пьющих чай с малиной», то нация исчезла бы, государство погибло бы, история остановилась, или, будь это от начала, не началась бы! Все потухло бы, человечество потухло бы: просто за отсутствием связанности, соединительных каналов между этими глубокими семейными «колодцами», откуда ни солнца, ни звезд не видно! Не видно общего интереса, даже любви!!! Конечно — эгоизм моральный нуль! Не понятно, для чего, кому такая семья и служила бы? Семье ее бытие и продолжение — как кладка огурцов в рассол: бесчисленные ряды растут до неба! Но кто же будет их есть?!

Вот отчего, в течение многих лет как я пишу о семье и разводе, я, в противоположность оппонентам моим, не высказываю никакого страха перед «драмами семьи», «разводами» и пр. Это — соединительные каналы между «колодцами». Это — возникновение нации, государства, отечества. Это — начальное побуждение и движение истории. Это любовь, но не между 1) родителями + детьми, братьями + сестрами, а 2) любовь в человечестве, вспыхивающая и как зарница освещающая разом весь горизонт, а не точки его. Тут растет мир, а не человек. Все связывается, ссорится, горит; сходится и расходится. И океан имеет течение. Реки текут. Только болото стоит, гниет, заражает: чиновники и священники имеют неосторожность проповедовать, что «лучшее в мире явление, семья, должна не течь, а стоять и благоухать тиной болота».

Возвращаюсь к Чернышевскому. Я скажу больше, чем знал он; точнее, я знаю фактически больше, чем он проповедовал: есть мужья, влюбляющиеся в любовников своей жены, а не только спокойные в отношении их. Все закричат: «нет, не бывает». Но я спрошу: что представляет собою странное, всемирное и древнее, даже древнейшее явление любви, да еще безумной любви, до пожертвования своею жизнью, не в «холостую невинную девицу», а в супругу (не свою), счастливую мать прекрасных детей и верную спутницу своего мужа?! Сыновья Тарквиния Гордого ради такой пожертвовали жизнью и царством. Пусть мне объяснит кто-нибудь из физиков брака: что им от нее было нужно и что равное они не могли получить от которой-нибудь из свободных римлянок? Царскому сыну доступна всякая невеста. Но если физика тут ничего не объяснит, то объяснит метафизика: человечество бы умерло, будь оно системой колодцев «без связи». Кто-то должен «связать». Римское царство погибло, потому что фатально и случайно эту «связующую роль», которая в каждом веке, годе и городе выпадает на некоторых, на немногих, судьба возложила на «дерзких юношей». Они полюбили… чужую жену, не невинную, «обладаемую». Известно, до чего морщатся молодые люди, когда невеста их оказалась «с прошлым». Ну, это физикам понятно, тут они толкуют. Но разве не имела прошлого жена Коллатина? Увы, анатомически, физиологически, всячески она имела не только «прошлое», но и «настоящее в объятиях мужчины»… А как хотели к ней «посвататься» сыновья Тарквиния. Опять повторю: Ливий, Тацит, все анекдотисты указывают здесь «приключение молодых людей». Но ведь им открыты были тысячи девиц. Тут была любовь, глубины мы не знаем, а прозреть ее может всякий поэт и романист-психолог. Любовь именно не к невинной! Желание обладать тою, которою уже обладают.

Из-за этого вешаются и стреляются до сих пор! Из-за чего «этого»? Страшно и назвать: из-за того самого «обольщения жен», о котором в каком-то туманном предвидении заговорил Достоевский.

Года три назад в корреспонденции из Парижа было передано содержание «превосходно написанной и превосходно разыгранной «новой пьесы»: муж узнает, что близкий друг его, друг жены и, кажется, воспитатель детей находится в близких отношениях с его Горячо любимой им женою, в верности которой он всегда был уверен и вообще был «очень счастлив». По-моему, действительно счастлив… и непонятно, чего ему надо было! Таких бы я казнил за непонимание, за тупость, за отвержение мировых законов. Он застрелил любовника; в ту же минуту застрелилась его жена, закричав, что смерти этого дорогого человека она не может пережить! Ей-ей, такие драмы есть. Муж здесь прямо осел. Что он понимает? Жена, если б она не любила мужа, была цинична, грязна — прямо бросила бы его. Ведь была же смелость умереть! Нет, мужа она любила, определенно, крепко. Но он, определенный индивидуум, вот такой-то духовный образ, привлек, связался с половиною, так сказать, духовных ее прядей, как бы с одною половиною волос ее, с одной косой ее, не поглотив ее всю и оставив совершенно незанятою и свободною целую половину ее воображения, сердца, привычек, убеждений, всего, всего — и столь же идеального, как части души, которыми она любила.

И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна,

— поет Лермонтов о душе человеческой. Если она умерла за возлюбленного своего, то, очевидно, она не физически, не как «женщина», а как человек и, может быть, глубочайшими сторонами души любила его, — и тут чудная музыка, которую, как прозаик, я не умею передать, но родится же поэт, который все это постигнет и расскажет. Поэт или музыкант. От совершенно невинной девушки, без «прошлого», и совершенно молоденькой, я услышал, прямо со страхом, и не на вопрос мой про себя сказанные слова.

— Любить трех, четырех — почему бы я не могла? Могла бы! Я любила, была счастлива, очень. Высшего состояния я не знаю. Политика, поэзия — все ниже любви, ибо это есть поэзия, по самой жизни; единственное условие, за ними ухаживала, берегла. Все бы им сделала, равно ко всем была бы привязана и принадлежала бы всем трем.

На мой изумленный взгляд, с ударением, в глубокой задумчивости (и тени улыбки не было: вообще выпадают такие патетические, секундные разговоры):

— Истинно могла бы! Нет, нет — никакого бы обмана не было! И вовсе не по чувственности — разве ее нельзя иначе и больше удовлетворить? — не потому, что они сами истинно прекрасны и так глубоко не сходны, и так постижимы мне… И я была бы несчастна или недолго счастлива с каждым из них, ибо в них есть односторонность и узость, при честности, при прямоте. Но сыта, духовного сыта я могла бы быть только в тройных лучах этих несходных и равно порознь милых душ.